При рассмотрении культовой роли масок и традиций обрядового ряжения в язычестве рано или поздно приходится ссылаться на народные обычаи Карнавала, шествий ряженых, проводившиеся в христианскую эпоху и приурочиваемых к христианским же праздникам. Однако тут есть интересные нюансы.
Михаил Михайлович Бахтин о смеховой культуре Средневековья писал:
читать дальше«Смех освобождает не только от внешней цензуры, но прежде всего от большого внутреннего цензора, от тысячелетиями воспитанного в человеке страха перед священным»
(здесь и далее цитируется «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса»)
Если убрать уточнение про «священное как причину страха», то получим более общий механизм смеха как эмоциональной разрядки в любой ситуации, подошедшей к пограничной (иногда, но не обязательно ― табуированной) области, вызывающей состояние напряжения в психике. Например, детские стишки из цикла «Маленький мальчик гранату нашёл...» действуют точно также, лишь пограничная область здесь – насилие, а оценка ситуации как «смешной» кроется в её неожиданности и внезапном осознании её невозможности. Иммануил Кант, кстати, тоже определял смех как «аффект от внезапного превращения напряжённого ожидания в ничто». И объяснение природы смеха как игровой формы агрессии, агрессии «невсерьёз», лишь иначе описывает тот же механизм, поскольку агрессия является реакцией на стрессовую ситуацию. Одновременно и смех как выражение счастья тоже служит разрядкой, физическим воплощением захлестнувших эмоций, как и просто реакция на неожиданный поворот дел (в каламбурах, например).
Если всё сказанное Бахтиным относилось к взаимодействию средневековой смеховой культуры и господствовавшей христианской веры (Бахтин считал, что «все карнавальные формы последовательно внецерковны и внерелигиозны»), то для язычества мы имеем ситуацию, когда «культура осмеяния» органично и непротиворечиво входит в религиозное мировоззрение, будь то поведение буйных «гостей иномирья» под личинами, или принявшие форму «сравнения мужей» (забавы, тоже относящееся к смеховой культуре) рассказы о делах богов, каковы лишённые всякой почтительности «Перебранка Локи» или «Песнь о Харбарде». Ещё есть забавные эпизоды путешествий Тора к Гейррёду и к Утгарда-Локи, а уж шутка, которой в мифе рассмешили Скади, и вовсе не претендует на изысканность.
Скандинавия тут не исключение, достаточно вспомнить «Метаморфозы / Золотого Осла» Апулея, где в одной книге (недаром приобретшей со временем два названия) сочетается и насмешка над мистикой, и религиозная проповедь. Интересно, что у греческого прототипа истории нет мистериальной составляющей, только ироническая. Это кажущаяся двойственность снимается, как и многое в жизни, осознанием синтеза, того, что и деревенские озабоченные колдуньи и сама богиня Изида с её мистериями (и ехидной картинкой осла, жующего розы в процессе посвящения!) суть одно ― на разном уровне восприятия, ослином и человеческом. Ольга Михайловна Фрайденберг в своей книге «Миф и литература древности») античную смеховую культуру определяла как сниженный, буквалистский способ восприятия священного:
«Она [=античная пародия] представляла собой гибристический [=буквальный дословный перевод метафоры на другой язык вместо замены идиоматическим выражение] аспект серьезного, во всех деталях «выворачивавший наизнанку» подлинность и неизменно сопровождавший как часть двучлена все настоящее. То, что было священно, имело свое сопровождение в своей же «тени» и «изнанке». Весь этот крупный мировоззрительный план, обратный и противительный, можно обозначить как план нарушительный и мнимый, в котором все формы совпадают с внешними формами подлинности, но не имеют ее истинной сути».
Причём низкого уровня не чурались и боги (в человеческом переложении, разумеется): в комедии Аристофана «Лягушки» Дионис ― фигура и комическая сама по себе, и отпускающая нарочито сниженные, шутовские реплики во время суда над поэтами древности. Идёт 405 год до нашей эры, в богов верят и стараются с ними дружить ― и никто не собирается судить автора за нечестие. В его же «Птицах» боги, оставшись из-за хитрости людей без жертв, уступают шантажу, в «Богатстве» Гермес и Зевс вынуждены и вовсе идти в рабы к человеку...
Смех язычества во-первых, входил органическим элементом в религиозное мировоззрение человека, во-вторых ― имел своё собственное, «узаконенное» место в этой системе (как, впрочем, и Карнавал христианства, который церковь не любила, но терпела), и в третьих ― оставался осмеянием в рамках моральных норм этой системы. Попытка наговорить гадостей вождю вне состязания на пиру или начать отпускать ехидные комментарии при жертвоприношении в Афинах равно кончились бы для невежи печально. Можно было безнаказанно представить Диониса вруном и трусом («Лягушки»), а Одина устами побратима обвинить в том, что он «муж женовидный» («Перебранка»). Но через шесть лет после премьеры комедии Аристофана, в 399г. до н.э., было подано заявление в коллегию фесмофетов (шести афинских архонтов, ведавших делами о государственных преступлениях) и звучало оно так:
«Это обвинение составил и, подтвердив присягой, подал Мелет, сын Мелета из дема Питтос, против Сократа, сына Софрониска из дема Алопеки: Сократ повинен в отрицании богов, признанных городом, и во введении новых божественных существ; повинен он и в совращении молодежи. Предлагается смертная казнь»
Кстати, аналогичное обвинение в оскорблении богов получил и философ Анаксагор в 433г. до н.э. (и, не будучи столь принципиальным как Сократ, ушёл в изгнание живым и здоровым). Поскольку от взаимоотношений полиса с его покровителями зависело само существование людей (а боги порой оказывались обидчивы), такие результаты «оскорбления чувств верующих» были вполне обоснованы. Если вернуться к скандинавскому язычеству, то в Исландии, где спокойно слушали «Перебранку Локи» с обвинениями богинь в нецеломудрии, Хьяльти сын Скегги был тоже приговорён за богохульство ― «матерный» стишок о Фрейе ― к изгнанию, местному варианту гражданской смерти («Сага о христианстве», гл.9). Произошло это в период наступления новой веры на старый обычай, когда божба из психологической разрядки становилась оружием. Собственно, и на Сократа подали в суд в значительной мере по сиюминутным политическим мотивам, что не отменяет общественной реакции на желание поколебать основы жизненного уклада.
Двустишие Хьяльти перекликается с таким самобытным скандинавским явлением как нид ― хулительные стихи с магическим подтекстом и социальным «лишением чести». Нид в дошедших до нас примерах строился, в том числе, и на обвинении в недостойном сексуальном поведении, ergi (таков общеисландский нид на датского конунга Харальда Синезубого и его управляющего в отместку за разграбление имущества ― см. «Сагу об Олаве сыне Трюггви»). Аналогом этого магико-сатирического жанра у кельтов была «песнь поношения», в античности можно, с поправкой на разницу культур, вспомнить вновь комедии и сатиры (где не было магии, но, завуалировано или прямо, высмеивались вполне конкретные люди или явления). Интересно, что в Риме, как заметил @id269741610 (Максим Яволонский), в законах Двенадцати таблиц было указание на что-то похожее: "1a.Кто злую песню распевает" (таблица VIII). Правда, характер таких песен неясен: по замечаниям античных авторов в Таблицах наказывали и публичную брань, и за заклинание чужих плодов.
Вообще, согласно Бахтину формами смеховой культуры в Средние века были:
1)обрядово-зрелищная. Тут, применительно к Скандинавии, вновь можно вспомнить ряженых с их мистической составляющей как воплощений духов и предков, светских шутов жонглёров при дворах конунгов, попавших даже в хвалебную «Песнь о Харальде» и т.д.
2) словесно-смеховая, в т.ч. пародийная, как устная, так и письменная. В Скандинавии сюда относятся, например, указанные песни «Эдды» и мифы о приключениях Тора, саги вроде «Пряди о Дерзком Халли», фрагментов из «Саги о Гаутреке» о Реве и т.д.
3) различные формы и жанры фамильярно-площадной речи, божба, ругань и т.д. Сюда, пожалуй, вполне можно отнести стих Хьяльти, как и перебранку Гудмунда и Синфьётли из «Второй песни о Хельги», например.
В свете вышеизложенного, с примерами из той древности, которую уже не обвинишь в «упадке язычества», оказывается недействительным представление о древнем обществе как обществе исключительно «высокого сакрального восприятия». И это не зависело от cоциальной страты или уровня духовного посвящения: непристойности включали в себя, например, Элевсинские мистерии, роль острой на язык старухи Баубо с генитально-приземлёнными шутками была канонически прописана и обоснована мифом о скитаниях Деметры, в свою очередь напоминающем историю о невольном смехе Скади. И причина этому очевидна: психологическая потребность в катарсисе, в выходе за ограничения социальных условностей (а они были и у язычников древности), в разрядке после особого, «энергозатратного» состояния сознания, которого требует культ. Одновременно смех позволял «не отрываться от земли», от здравого смысла, переоценивать ценности и выставлять на всеобщее обозрение пороки общества (не всегда бескорыстно).
Собственно и смех, и низменное, богохульство и тематика «ниже пояса» тоже могут быть путём к сакральному. У Гомера беспечно смеются над ерундой сами боги («Смех несказанный воздвигли блаженные жители неба, видя, как с кубком Гефест по чертогу вокруг суетится», «Илиада»), откуда и появилось выражение «гомерический хохот». Является смех и достаточно экстремальным духовным путём к просветлению, регулярно возникавшим в разных культурах, от «ритуального сквернословия» монахов чань-буддизма («Будда ― кусок экскрементов» и т.д.), нарушения социальных устоев у капалик индуизма и до православных юродивых (по замыслу «своим безумием обличавших безумие мира»). Но, как кажется, такие практики, основанные на сознательном переступании границы дозволенного и одобряемого официальным учением, возникали там, где эти границы достаточно жестко очерчивались каноном (иначе они просто недейственны, как стали в наши дни обычными и скучными попытки театра шокировать зрителей ― где нет границ дозволенного, не получишь и катарсиса в пограничной зоне). Такой путь для современного язычника кажется сомнительным дважды: из-за включённости самого низменного и смеха в «канон» язычества, из-за общего размывания моральных норм и табу социума.
Бахтин при описании смеховой культуры христианской эпохи говорит о включённости гротеска в вечный цикл рождения, жизни и смерти, как явлений, с церковной точки зрения низких:
«Снижая, и хоронят и сеют одновременно, умерщвляют, чтобы родить сызнова лучше и больше. Снижение значит также приобщение к жизни нижней части тела, жизни живота и производительных органов, следовательно, и к таким актам, как совокупление, зачатие, беременность, рождение, пожирание, испражнение. Снижение <…> амбивалентно, оно отрицает и утверждает одновременно. Сбрасывают не просто вниз, в небытие, в абсолютное уничтожение, — нет, низвергают в производительный низ, в тот самый низ, где происходит зачатие и новое рождение, <...> низ — это рождающая земля и телесное лоно, низ всегда зачинает»
В язычестве телесное и низкое табуировано иначе, чем в христианстве. Продолжение рода освящено богами, и Фрейра итифаллическим изображали в отнюдь не в качестве гротеска. Очевидным (плоть до тактильности) воплощением «жизнеутверждающего снижения сакрального» в народной обрядности будет описание ритуальной игры с конским фаллосом, символом плодородия то ли в культе Фрейра, то ли в культе Одина, из «Пряди о Вёльси». А, если Саксон Грамматик ничего не путает (он может), то и в культе Фрейра в Уппсале присутствовали элементы народных игрищ: «женоподобные движения тел участников тамошних церемоний, их шутовские жесты и нежный перезвон колокольчиков».
Да и вообще, смеховая культура праздников, сметавшая преграды и направленная на взаимодействие людей, на знакомство юношей и девушек (чему примером любые сельские посиделки с скабрезными шуточками, от исландских квёльдваки до наших вечерниц), на будущие свадьбы и рождения, вполне укладываются в описание Бахтина в приведённой выше цитате. Кстати, ведь и шутка Локи с перетягиванием с козой тоже предшествовала свадьбе (как и визит ряженых парней, врывавшихся на Коляду к девушкам на посиделки с требованием «подоить коровку» — будушему замужеству... настоящие мифы всегда читаются на самых разных уровнях, от природного или символического до вполне бытового и человеческого). И в Средние века, и, тем более, во времена господства язычества высшей ценностью и осознаваемой необходимостью были семья и продолжение рода, потому и смеховая народная культура тоже служила этому. В этом же контексте можно рассматривать и «священные белые камни» (hellige hvite steiner ) Норвегии эпохи Переселения народов, возможно как-то связанные с Ньёрдом (см. данные топонимики). Культ этих камней зафиксирован даже во времена много после крещения.
Разумеется, границы повседневной морали в жизни язычников присутствовали достаточно ощутимо (система штрафов за прикосновение к свободной женщине, начиная со взятия за руку, как бы намекает). Да и понятие чистого и нечистого языческой культуре однозначно есть: вспомним «Сагу о людях с Песчаного берега», где освящённое поле тинга на Мысе Тора было осквернено дважды: людским отхожим местом, а затем пролитой кровью. Можно вспомнить также и про оскорбительность термина argr (связанного с сексуальными перверсиями) , употребление которого вполне могло привести к убийству (причём к одобренному законом убийству), но который в "Перебранке" звучит практически как дружеская подначка.
Так что вновь встаёт вопрос уместности действия, того, что всему своё время и свой смысл.Смех над священным и смех во время священнодействия были и допустимы, и включены в культуру, и ею же ограничены: местом, временем, контекстом.
Довольно банальный вывод, собственно говоря.
Михаил Михайлович Бахтин о смеховой культуре Средневековья писал:
читать дальше«Смех освобождает не только от внешней цензуры, но прежде всего от большого внутреннего цензора, от тысячелетиями воспитанного в человеке страха перед священным»
(здесь и далее цитируется «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса»)
Если убрать уточнение про «священное как причину страха», то получим более общий механизм смеха как эмоциональной разрядки в любой ситуации, подошедшей к пограничной (иногда, но не обязательно ― табуированной) области, вызывающей состояние напряжения в психике. Например, детские стишки из цикла «Маленький мальчик гранату нашёл...» действуют точно также, лишь пограничная область здесь – насилие, а оценка ситуации как «смешной» кроется в её неожиданности и внезапном осознании её невозможности. Иммануил Кант, кстати, тоже определял смех как «аффект от внезапного превращения напряжённого ожидания в ничто». И объяснение природы смеха как игровой формы агрессии, агрессии «невсерьёз», лишь иначе описывает тот же механизм, поскольку агрессия является реакцией на стрессовую ситуацию. Одновременно и смех как выражение счастья тоже служит разрядкой, физическим воплощением захлестнувших эмоций, как и просто реакция на неожиданный поворот дел (в каламбурах, например).
Если всё сказанное Бахтиным относилось к взаимодействию средневековой смеховой культуры и господствовавшей христианской веры (Бахтин считал, что «все карнавальные формы последовательно внецерковны и внерелигиозны»), то для язычества мы имеем ситуацию, когда «культура осмеяния» органично и непротиворечиво входит в религиозное мировоззрение, будь то поведение буйных «гостей иномирья» под личинами, или принявшие форму «сравнения мужей» (забавы, тоже относящееся к смеховой культуре) рассказы о делах богов, каковы лишённые всякой почтительности «Перебранка Локи» или «Песнь о Харбарде». Ещё есть забавные эпизоды путешествий Тора к Гейррёду и к Утгарда-Локи, а уж шутка, которой в мифе рассмешили Скади, и вовсе не претендует на изысканность.
Скандинавия тут не исключение, достаточно вспомнить «Метаморфозы / Золотого Осла» Апулея, где в одной книге (недаром приобретшей со временем два названия) сочетается и насмешка над мистикой, и религиозная проповедь. Интересно, что у греческого прототипа истории нет мистериальной составляющей, только ироническая. Это кажущаяся двойственность снимается, как и многое в жизни, осознанием синтеза, того, что и деревенские озабоченные колдуньи и сама богиня Изида с её мистериями (и ехидной картинкой осла, жующего розы в процессе посвящения!) суть одно ― на разном уровне восприятия, ослином и человеческом. Ольга Михайловна Фрайденберг в своей книге «Миф и литература древности») античную смеховую культуру определяла как сниженный, буквалистский способ восприятия священного:
«Она [=античная пародия] представляла собой гибристический [=буквальный дословный перевод метафоры на другой язык вместо замены идиоматическим выражение] аспект серьезного, во всех деталях «выворачивавший наизнанку» подлинность и неизменно сопровождавший как часть двучлена все настоящее. То, что было священно, имело свое сопровождение в своей же «тени» и «изнанке». Весь этот крупный мировоззрительный план, обратный и противительный, можно обозначить как план нарушительный и мнимый, в котором все формы совпадают с внешними формами подлинности, но не имеют ее истинной сути».
Причём низкого уровня не чурались и боги (в человеческом переложении, разумеется): в комедии Аристофана «Лягушки» Дионис ― фигура и комическая сама по себе, и отпускающая нарочито сниженные, шутовские реплики во время суда над поэтами древности. Идёт 405 год до нашей эры, в богов верят и стараются с ними дружить ― и никто не собирается судить автора за нечестие. В его же «Птицах» боги, оставшись из-за хитрости людей без жертв, уступают шантажу, в «Богатстве» Гермес и Зевс вынуждены и вовсе идти в рабы к человеку...
Смех язычества во-первых, входил органическим элементом в религиозное мировоззрение человека, во-вторых ― имел своё собственное, «узаконенное» место в этой системе (как, впрочем, и Карнавал христианства, который церковь не любила, но терпела), и в третьих ― оставался осмеянием в рамках моральных норм этой системы. Попытка наговорить гадостей вождю вне состязания на пиру или начать отпускать ехидные комментарии при жертвоприношении в Афинах равно кончились бы для невежи печально. Можно было безнаказанно представить Диониса вруном и трусом («Лягушки»), а Одина устами побратима обвинить в том, что он «муж женовидный» («Перебранка»). Но через шесть лет после премьеры комедии Аристофана, в 399г. до н.э., было подано заявление в коллегию фесмофетов (шести афинских архонтов, ведавших делами о государственных преступлениях) и звучало оно так:
«Это обвинение составил и, подтвердив присягой, подал Мелет, сын Мелета из дема Питтос, против Сократа, сына Софрониска из дема Алопеки: Сократ повинен в отрицании богов, признанных городом, и во введении новых божественных существ; повинен он и в совращении молодежи. Предлагается смертная казнь»
Кстати, аналогичное обвинение в оскорблении богов получил и философ Анаксагор в 433г. до н.э. (и, не будучи столь принципиальным как Сократ, ушёл в изгнание живым и здоровым). Поскольку от взаимоотношений полиса с его покровителями зависело само существование людей (а боги порой оказывались обидчивы), такие результаты «оскорбления чувств верующих» были вполне обоснованы. Если вернуться к скандинавскому язычеству, то в Исландии, где спокойно слушали «Перебранку Локи» с обвинениями богинь в нецеломудрии, Хьяльти сын Скегги был тоже приговорён за богохульство ― «матерный» стишок о Фрейе ― к изгнанию, местному варианту гражданской смерти («Сага о христианстве», гл.9). Произошло это в период наступления новой веры на старый обычай, когда божба из психологической разрядки становилась оружием. Собственно, и на Сократа подали в суд в значительной мере по сиюминутным политическим мотивам, что не отменяет общественной реакции на желание поколебать основы жизненного уклада.
Двустишие Хьяльти перекликается с таким самобытным скандинавским явлением как нид ― хулительные стихи с магическим подтекстом и социальным «лишением чести». Нид в дошедших до нас примерах строился, в том числе, и на обвинении в недостойном сексуальном поведении, ergi (таков общеисландский нид на датского конунга Харальда Синезубого и его управляющего в отместку за разграбление имущества ― см. «Сагу об Олаве сыне Трюггви»). Аналогом этого магико-сатирического жанра у кельтов была «песнь поношения», в античности можно, с поправкой на разницу культур, вспомнить вновь комедии и сатиры (где не было магии, но, завуалировано или прямо, высмеивались вполне конкретные люди или явления). Интересно, что в Риме, как заметил @id269741610 (Максим Яволонский), в законах Двенадцати таблиц было указание на что-то похожее: "1a.Кто злую песню распевает" (таблица VIII). Правда, характер таких песен неясен: по замечаниям античных авторов в Таблицах наказывали и публичную брань, и за заклинание чужих плодов.
Вообще, согласно Бахтину формами смеховой культуры в Средние века были:
1)обрядово-зрелищная. Тут, применительно к Скандинавии, вновь можно вспомнить ряженых с их мистической составляющей как воплощений духов и предков, светских шутов жонглёров при дворах конунгов, попавших даже в хвалебную «Песнь о Харальде» и т.д.
2) словесно-смеховая, в т.ч. пародийная, как устная, так и письменная. В Скандинавии сюда относятся, например, указанные песни «Эдды» и мифы о приключениях Тора, саги вроде «Пряди о Дерзком Халли», фрагментов из «Саги о Гаутреке» о Реве и т.д.
3) различные формы и жанры фамильярно-площадной речи, божба, ругань и т.д. Сюда, пожалуй, вполне можно отнести стих Хьяльти, как и перебранку Гудмунда и Синфьётли из «Второй песни о Хельги», например.
В свете вышеизложенного, с примерами из той древности, которую уже не обвинишь в «упадке язычества», оказывается недействительным представление о древнем обществе как обществе исключительно «высокого сакрального восприятия». И это не зависело от cоциальной страты или уровня духовного посвящения: непристойности включали в себя, например, Элевсинские мистерии, роль острой на язык старухи Баубо с генитально-приземлёнными шутками была канонически прописана и обоснована мифом о скитаниях Деметры, в свою очередь напоминающем историю о невольном смехе Скади. И причина этому очевидна: психологическая потребность в катарсисе, в выходе за ограничения социальных условностей (а они были и у язычников древности), в разрядке после особого, «энергозатратного» состояния сознания, которого требует культ. Одновременно смех позволял «не отрываться от земли», от здравого смысла, переоценивать ценности и выставлять на всеобщее обозрение пороки общества (не всегда бескорыстно).
Собственно и смех, и низменное, богохульство и тематика «ниже пояса» тоже могут быть путём к сакральному. У Гомера беспечно смеются над ерундой сами боги («Смех несказанный воздвигли блаженные жители неба, видя, как с кубком Гефест по чертогу вокруг суетится», «Илиада»), откуда и появилось выражение «гомерический хохот». Является смех и достаточно экстремальным духовным путём к просветлению, регулярно возникавшим в разных культурах, от «ритуального сквернословия» монахов чань-буддизма («Будда ― кусок экскрементов» и т.д.), нарушения социальных устоев у капалик индуизма и до православных юродивых (по замыслу «своим безумием обличавших безумие мира»). Но, как кажется, такие практики, основанные на сознательном переступании границы дозволенного и одобряемого официальным учением, возникали там, где эти границы достаточно жестко очерчивались каноном (иначе они просто недейственны, как стали в наши дни обычными и скучными попытки театра шокировать зрителей ― где нет границ дозволенного, не получишь и катарсиса в пограничной зоне). Такой путь для современного язычника кажется сомнительным дважды: из-за включённости самого низменного и смеха в «канон» язычества, из-за общего размывания моральных норм и табу социума.
Бахтин при описании смеховой культуры христианской эпохи говорит о включённости гротеска в вечный цикл рождения, жизни и смерти, как явлений, с церковной точки зрения низких:
«Снижая, и хоронят и сеют одновременно, умерщвляют, чтобы родить сызнова лучше и больше. Снижение значит также приобщение к жизни нижней части тела, жизни живота и производительных органов, следовательно, и к таким актам, как совокупление, зачатие, беременность, рождение, пожирание, испражнение. Снижение <…> амбивалентно, оно отрицает и утверждает одновременно. Сбрасывают не просто вниз, в небытие, в абсолютное уничтожение, — нет, низвергают в производительный низ, в тот самый низ, где происходит зачатие и новое рождение, <...> низ — это рождающая земля и телесное лоно, низ всегда зачинает»
В язычестве телесное и низкое табуировано иначе, чем в христианстве. Продолжение рода освящено богами, и Фрейра итифаллическим изображали в отнюдь не в качестве гротеска. Очевидным (плоть до тактильности) воплощением «жизнеутверждающего снижения сакрального» в народной обрядности будет описание ритуальной игры с конским фаллосом, символом плодородия то ли в культе Фрейра, то ли в культе Одина, из «Пряди о Вёльси». А, если Саксон Грамматик ничего не путает (он может), то и в культе Фрейра в Уппсале присутствовали элементы народных игрищ: «женоподобные движения тел участников тамошних церемоний, их шутовские жесты и нежный перезвон колокольчиков».
Да и вообще, смеховая культура праздников, сметавшая преграды и направленная на взаимодействие людей, на знакомство юношей и девушек (чему примером любые сельские посиделки с скабрезными шуточками, от исландских квёльдваки до наших вечерниц), на будущие свадьбы и рождения, вполне укладываются в описание Бахтина в приведённой выше цитате. Кстати, ведь и шутка Локи с перетягиванием с козой тоже предшествовала свадьбе (как и визит ряженых парней, врывавшихся на Коляду к девушкам на посиделки с требованием «подоить коровку» — будушему замужеству... настоящие мифы всегда читаются на самых разных уровнях, от природного или символического до вполне бытового и человеческого). И в Средние века, и, тем более, во времена господства язычества высшей ценностью и осознаваемой необходимостью были семья и продолжение рода, потому и смеховая народная культура тоже служила этому. В этом же контексте можно рассматривать и «священные белые камни» (hellige hvite steiner ) Норвегии эпохи Переселения народов, возможно как-то связанные с Ньёрдом (см. данные топонимики). Культ этих камней зафиксирован даже во времена много после крещения.
Разумеется, границы повседневной морали в жизни язычников присутствовали достаточно ощутимо (система штрафов за прикосновение к свободной женщине, начиная со взятия за руку, как бы намекает). Да и понятие чистого и нечистого языческой культуре однозначно есть: вспомним «Сагу о людях с Песчаного берега», где освящённое поле тинга на Мысе Тора было осквернено дважды: людским отхожим местом, а затем пролитой кровью. Можно вспомнить также и про оскорбительность термина argr (связанного с сексуальными перверсиями) , употребление которого вполне могло привести к убийству (причём к одобренному законом убийству), но который в "Перебранке" звучит практически как дружеская подначка.
Так что вновь встаёт вопрос уместности действия, того, что всему своё время и свой смысл.Смех над священным и смех во время священнодействия были и допустимы, и включены в культуру, и ею же ограничены: местом, временем, контекстом.
Довольно банальный вывод, собственно говоря.